СОЦИАЛЬНЫЕ СЕТИ:

«От первых лет поклонник бранной славы». Александр Пушкин

01.04.2024 09:35

 

Глава из книги Захара Прилепина «ВЗВОД: ОФИЦЕРЫ И ОПОЛЧЕНЦЫ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ». Стр. 699-722 

© Copyright:  Захар Прилепин   2017

От публикатора: надеюсь, что Захар Прилепин не будет осержен, если увидит,  как и его издатели, что я отцифровал часть его замечательной книги. Чтобы те наши братья и сестры, которые в походах и на полях брани,  смогли ее тоже прочитать, а затем и перечитать. Если есть возражения или наоборот, то буду ждать их на  почту: sweeta45@mail.ru

 

 

Послесловие

 

«От первых лет поклонник бранной славы»

Александр Пушкин, или Приглашение к путешествию в Золотой век

 

***

Пожалуй, пора это, наконец, сказать.

Война – зло.

Только не всегда понятно, кто здесь вправе вынести ей вердикт.

Война древнее искусства, она сама по себе искусство.

Земля по большей части населена людьми, которых война спасла от уничтожения. Те, кого она не спасла, – исчезли: и как конкретные личности, и как целые народы и государства.

Мы живём в мире, появившемся в результате череды войн. Мы воспитаны культурами, появлению которых война всегда служила отправным импульсом.

Не мной замечено, что Псалтирь публикуется на всех языках мира, поэтому царь Давид – автор большинства псалмов – самый издаваемый поэт всех времён и народов. При этом он – поэт-фронтовик: воевал, в юности убил из пращи Голиафа, а в зрелости перманентно вёл гражданские войны.

Осталось напомнить, что согласно Новому Завету Мессия из рода Давида – это Иисус Христос.

Мы пребываем в ситуации, которую придумали не сами и которая больше нас.

Когда возможности дипломатии исчерпаны – приходит война. Досужие рассуждения на тему, что твои сограждане достойны поражения, – признак умственного бесстыдства.

Сегодня часто уверяют, что такое странное поведение – в традициях российской словесности. Этот труд написан с целью показать другие традиции.

Перед вами первый том книги «Взвод: офицеры и ополченцы русской литературы».

В этом томе собраны жизнеописания нескольких литераторов, родившихся в XVIII веке.

Научных открытий здесь, пожалуй, нет; но есть множество догадок и, как нам кажется, любопытных замечаний по общеизвестным поводам.

Чаще всего автор пользовался открытыми источниками. Специалисты по Золотому веку и баталиям тех времён всё это, так или иначе, знают; но специалистов не так много.

Тем более, что именно военный аспект в жизнеописаниях большинства героев этой книги (за исключением разве что Дениса Давыдова) всегда занимал положение подчинённое, случайное, либо не занимал никакого вовсе.

На страницах биографий Чаадаева, Раевского или Катенина их военное прошлое умещается в лучшем случае на одну страницу – в то время как Чаадаев служил 9 лет, а Раевский – 10, и это было важнейшее время их жизни; Катенин так вообще вышел в отставку генерал-майором.

Нам пришлось, к примеру, восстановить полный список и обстоятельства боёв, в которых участвовал Чаадаев, потому что, при всём устойчивом интересе к этой фигуре, до сих пор такую задачу никто перед собой не ставил.

Чуть лучше обстояло дело с Раевским и Катениным, хотя и там были вопросы, которые в этой книге, надеюсь, сняты.

Поразительно, что даже в биографиях Александра Семёновича Шишкова – адмирала! – его боевому опыту до сих пор уделялось несколько абзацев.

Сколько написано всего, к примеру, на тему «Пушкин и декабристы» (а также «Пушкин и Царскосельский лицей», «Пушкин и женщины», даже «Пушкин и масоны») – хотя тема «Пушкин и война» не менее обширна, да и поводов для изучения даёт зачастую куда больше.

Военная лирика (или военные воспоминания) персонажей этой книги (опять же за исключением Давыдова), как правило, не становились предметом исследований и не систематизировались.

Напротив, странным образом общие представления, сложившиеся о русской литературе, до сих пор если не исключают, то как минимум не приветствуют серьёзного отношения к этой теме.

Согласно этим представлениям, русская литература была населена кем угодно – интеллектуалами, чудаками, пьяницами, заговорщиками, фриками, самоубийцами, но чаще всего людьми, которые более всего радели о «благе общества» и вообще о «добре», причём зачастую в каком-то утилитарном и на редкость скучном виде, – вместе с тем всякое «насилие» для русского писателя всегда оставалось неприемлемым до такой степени, что от войны он бежал сломя голову (если только она не Отечественная).

В то время как русский литератор классических времён сплошь и рядом воевал, либо, если войны не случалось, служил по воинской части, будучи готовым в любой день и час использовать оружие.

Причём участвовали наши сочинители во всех войнах подряд, которые выпадали России, и писали тоже о каждой.

Прочитавшие эту книжку, наверное, уже обратили внимание, что Бестужев-Марлинский, Катенин и Давыдов воевали на Кавказе; Батюшков и опять же Давыдов принимали участие в аннексии Финляндии, случившейся по итогам очередной русско-шведской; ранее со шведами воевал Шишков; в европейском походе русской армии 1813–1814 годов, следствием которого стало присоединение Польши, участвовали Глинка, Батюшков, Катенин, Чаадаев, Раевский и всё тот же Давыдов (потом деятельно участвовавший ещё и в подавлении польского восстания). Наконец, Давыдов и Пушкин в разное время бывали на русско-турецких кампаниях, опять же имевших целью аннексию чужих территорий, а Бестужев и Вяземский, стремившиеся на эти войны, по разным причинам туда не смогли попасть.

Собственно говоря, не секрет, что русская светская литература началась с воинских од на победы русского оружия.

И традиция эта долгое время не прерывалась.

 

* * *

 

Теперь нам всё чаще говорят о «прогрессе», понемногу выводя воинское дело в область чего-то безнадёжно устаревшего, ненужного и вообще дурного.

О воинских победах нынешние поэты стихов, как правило, не пишут. Говорят, что это – позапрошлый век.

Но военное ремесло как было, так и осталось. Военные люди по-прежнему защищают всё те же рубежи Родины или выполняют свою работу за пределами её. Их убивают, их калечат, они совершают подвиги, они спасают людей – в конечном итоге нас с вами.

Отчего-то коснувшийся литературы «прогресс» военных не коснулся ни в малейшей степени.

Наверное, потому, что политические, религиозные и территориальные проблемы, имевшие место в прошлых столетиях, и сегодня никуда не делись. Мировые игроки всё те же, и даже претензии у них друг к другу прежние.

Литераторы ушли куда-то вперёд – по крайней мере, им так кажется, – а военные остались здесь, с нами, посреди почвы и крови.

«Вакансия поэта», думаем мы, пуста сегодня оттого, что поэт, должный претендовать на всё, – претендует только на самого себя.

Литература вне политики, всё чаще повторяют нынче. Что, простите? Вне чего она?

Принятие христианства, княжеская междоусобица, нашествие Орды, присоединение к России Казанского, Астраханского, Сибирского ханств, разинщина и пугачёвщина, декабристы и народовольцы, русско-польские, русско-шведские, русско-турецкие войны, Отечественная война 1812 года, Кавказская война, Крымская война, русско-японская война, Первая мировая, Гражданская война и Вторая мировая, – это политика или что?

Можно представить себе русского поэта, который был вне этого?

А где он был тогда?

Могут сказать, что теперь «другие времена и обстоятельства».

Но сложно оспорить, насколько прямо-таки навязчива и упряма актуальность не только поэзии, прозы и публицистики, но даже самых судеб персонажей этой книги.

О «новых временах» слишком часто рассуждают люди, которые безо всяких оснований слишком серьёзно к себе относятся, и не очень знают, что здесь происходило до них.

А происходило, как мы видим, ровно то же самое.

В какой-то момент даже становится стыдно: неужели мы не поняли ничего, если нас обо всём предупредили уже двести лет назад?

Наверное, надо успокоиться: если мы по сей день существуем, значит, мы хоть что-то осознали.

 

* * *

 

Могут сказать: собрал в книжке с горем пополам один взвод литераторов, бравших в руки оружие; в первом томе выставил и того меньше – одно отделение, и горд.

Да нет, конечно; можно и роту собрать.

В этом томе упомянуты или появляются в качестве эпизодических персонажей поэт и генерал-адъютант майорского ранга Александр Петрович Сумароков (1717–1777); сначала служивший во флоте, а затем участвовавший в подавлении пугачёвщины драматург Михаил Иванович Верёвкин (1732–1795); участник Семилетней войны, драматург Владимир Игнатьевич Лукин (1737–1794); воевавший на той же Семилетней и вышедший в отставку в чине капитана писатель Андрей Тимофеевич Болотов (1738–1833); участники Русско-турецкой 1768–1774 годов – поручик, писатель Василий Алексеевич Лёвшин (1746–1826) и полковник, поэт Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий (1751–1828); воевавший и погибший в Отечественную полковник, поэт Сергей Никифорович Марин (1776–1813); ополченец 1812 года – поэт, переводчик и публицист Василий Андреевич Жуковский (1783–1852); получивший десять штыковых ран в европейском походе 1813 года подполковник, поэт Гавриил Степанович Батеньков (1793–1863). И ещё корнет Александр Сергеевич Грибоедов (1795–1829) – хоть и стоявший в резерве, но служивший во время Отечественной войны в гусарском полку.

И другой поэт и переводчик, умоливший отчима отпустить его, будучи всего шестнадцати лет от роду, в европейский поход русской армии, и затем участник Кавказской войны – капитан Александр Ардалионович Шишков (1799–1832).

О каждом из них стоило бы написать; где бы сил на это набраться.

А ведь был ещё Иван Михайлович Долгоруков (1764–1823) – поэт, прозаик, драматург, вышедший в отставку в чине бригадира после шведского похода.

Участник русско-турецкой и польской кампаний – писатель и переводчик, редактор и издатель, премьер-майор Пётр Иванович Шаликов (1768–1852).

Сражавшийся под небом Аустерлица (а заодно под Гуттштадтом, Гейльсбергом, Фридландом и проч. – в австрийском и прусском походах) штаб-ротмистр, писатель Дмитрий Никитич Бегичев (1786–1855).

Успевший послужить на Кавказе поэт Вильгельм Карлович Кюхельбекер (1797–1846).

Ополченец 1812 года, получивший ранение при взятии Полоцка, – автор первых в России исторических романов, имевший огромную популярность при жизни, писатель и драматург Михаил Николаевич Загоскин (1789–1852).

Входивший в Париж в 1814 году драматург, адъютант Кутузова Николай Иванович Хмельницкий (1791–1845).

Против воли родителей вступивший в ополчение в 1812 году – ив боях дошедший до Парижа два года спустя, принятый после войны в лейб-гвардию и в чине поручика назначенный адъютантом к графу Остерману-Толстому, – писатель Иван Иванович Лажечников (1792–1869).

Кто-то, быть может, посчитает нужным здесь заметить, что тогда просто было принято молодым людям идти по военной линии.

Полно вам, обязательную воинскую службу для дворянства отменила ещё Екатерина Великая. Вы всерьёз думаете, что люди в силу традиции шли на смерть?

Нет, большинство вышеназванных (и все персонажи этой книги) могли никогда не служить. Напротив, они имели возможность просто жить в своих поместьях, непрестанно рассуждая о благе человечества и гуманизме.

Равно как мог остаться в стороне участник заграничных походов 1813–1814 годов, корнет Белорусского гусарского полка, поэт Иван Петрович Мятлев (1796–1844).

И другой поэт – Евгений Абрамович Боратынский (1800–1844), пять лет служивший в недавно отвоёванной русскими Финляндии.

И даже создатель словаря Владимир Иванович Даль (1801–1872) – на протяжении семи лет мичман сначала Черноморского, а затем Балтийского флота; позднее, во время русско-турецкой войны и польской кампании, – блестящий военный хирург, спасший под огнём не одну жизнь. (А если понадобится – то и военный инженер: однажды, когда возникла необходимость, а инженера не было, сам навёл мост, защищал его при переправе и потом сам же его разрушил; от начальства получил выговор за неисполнение своих прямых обязанностей, а от Николая I – орден Святого Владимира.)

А мы ведь, став перечислять, ещё только-только вступили из XVIII в XIX век. Наверное, стоит пока остановиться, потому что имён будет слишком много, десятки. И каких имён!

То был во всех смыслах Золотой век.

Век, давший нам ту Россию, в которой мы живём по сей день, и является главным героем этой книги.

Перед нами литература, где каждые три года рождался очередной офицер, ополченец, солдат.

Именно она и была воистину гуманистичной, преисполненной сердечной, сыновьей любви к Отечеству, побуждений добрых и суровых дел.

Потом Золотой век окончился.

 

* * *

 

Что сталось с ним?

Отчасти про Золотой век позабыла, в делах текущих, сама российская государственная власть.

Отчасти он был унижен и осмеян «шестидесятниками» XIX века.

Разночинцы научили воспринимать адмирала Шишкова как дикий анахронизм, развенчали гусарство Давыдова, высмеяли ставшего консерватором Вяземского.

Пушкина не тронули; это уже было бы слишком. Но мало кто помнит, что Пушкин к финалу XIX века значил не так много: тогда были иные властители дум.

Стоит привести несколько цифр, чтоб стала более ясной сущность вопроса.

Большинство из описанных нами персонажей, вместе со всеми их взглядами, были подвергнуты жесточайшей ревизии ещё тогда.

С 1815 года в течение более чем ста лет «Письма русского офицера» Фёдора Глинки издавались… лишь один раз! Только с 1942 года начались массовые переиздания наследия Глинки и подробное его изучение.

Бестужев-Марлинский? Его время от времени издавали и в XIX веке, но первое полное и научное издание его стихотворений вышло в 1948 году, а биография – в 1960-м.

Катенин? После публикации сказки «Княжна Милуша» в 1834 году, следующая книга Катенина была выпущена… в 1937 году. Сто лет его не издавали вообще. С 1937-го начали изучать и классифицировать.

Раевский был издан только после революции 1917-го; соответственно, и жизнь его начали изучать только потом.

Часть сочинений Чаадаева была издана в 1906–1914 годах, в 1908-м М.А.Гершензон написал о нём первую исследовательскую работу, но неизданные его «Философические письма» были опубликованы только в 1935 году в «Литературном наследстве». Первая серьёзная биография Чаадаева – это 1965 год, вторая – 1986 год, а первое полное издание его сочинений – 1987 год. В итоге Чаадаев как был понят превратно ещё при жизни, так ещё сто лет затем почти никто не мог разобраться в его взглядах.

И Шишкова, и его оппонента Вяземского (после выхода у каждого собрания сочинений, причём у Вяземского – тиражом 650 экземпляров) в XIX веке не переиздавали по нескольку десятилетий кряду: кто-то решил, что это более не любопытно.

Так, в силу самых разнообразных причин, меж Золотым веком и Серебряным пролёг разрыв.

Придётся признать, что голоса, которые мы приводим в этой книге, даже сегодня различимы лучше, чем тогда, накануне наступления XX века…

Наставший век Серебряный разрывался меж попытками протянуть руку веку Золотому и столь разнообразными собственными вирусами, которые мы здесь описывать, пожалуй, не станем, а то слишком далеко уйдём от темы.

С одной стороны, Серебряный век пытался вернуть хотя бы отчасти равновесие Золотого, преодолевая навязанное «шестидесятничеством» ощущение истерики, неопрятности, туберкулёзного кашля и воспалённых глаз.

С другой, огромная часть интеллигенции, и литературной тоже, болела против России в русско-японскую и Первую мировую; так чего же мы могли получить в итоге, кроме революции.

Ходасевич, вы помните, говорил про Державина, что он, страшно молвить, антивоенный поэт. Какой с них спрос тогда? Наиважнейшие составляющие своих предшественников – они опускали: государственнический идеализм при безусловном осознании реалий страны, в которой живут, чувство нерасторжимой сопричастности с тем, что здесь творится, и личной ответственности за это, и проч.

Серебряный век ни за что всерьёз отвечать не желал, но будто нарочно, до степеней просто восхитительных, путался в богах, демонах, идеях, где – и это самое важное – идея Отечества и службы ему, в отличие от века Золотого, занимала всё меньшее и меньшее место.

Прямое или опосредованное влияние «шестидесятничества» было столь велико, что поэты, обращённые из Серебряного к Золотому веку в наибольшей степени – Блок, Брюсов или Гумилёв, – остались в меньшинстве.

Даже к нынешнему времени у них приняли то, что кажется приличным, а всё остальное – весь этот «патриотический угар», «скифство», антиевропейские выпады, брезгливый антилиберализм и явный милитаризм – замели под половик.

Блок «запутался», Брюсов «продался», а Гумилёв – «романтик»: всерьёз к его желанию въехать с шашкой и на коне в Берлин никто из его новейших биографов относиться не собирается. Что вы, что вы, к чему это всё – ведь ещё поэт Георгий Адамович сказал, что только для Державина и Пушкина страна и государство были едины, а потом эта связь оборвалась, и её не восстановить.

Знаете, мы ленимся оспаривать; мы скажем так: Адамович пошутил.

То, что оборвалось у Адамовича, – пусть он и подшивал бы; говорить об этом нет смысла – потому что пока есть русское слово и дети рождаются на земле наших предков, никакие связи не оборвутся. Одна ниточка, но останется, и всё выдержит.

Ниточка – или строчка из русского поэта, который эту связь сохранил.

 

* * *

 

Как ни парадоксально, но удачная реинкарнация Золотого века имела место в тридцатые годы XX века.

Ещё молодой Николай Тихонов, молодой Владимир Луговской, громокипящие ИФЛИ и Литературный институт, стоящие в очереди, чтоб попасть на очередную, после Давыдова, Батюшкова и Боратынского русско-финскую и русско-польскую. Гусарское поведение тех лет, характерное для Симонова, Долматовского, Слуцкого, Павла Когана, Михаила Луконина, культ дружеских посланий, культ воинской дружбы, культ мужества и победы, – всё это вдруг явилось тогда, подарив нам несколько поэтических шедевров, которые ещё придётся перечесть.

Стоит обратить внимание на безусловный «гусарский» дух первых военных романов Юрия Бондарева, где главным героем является, как правило, взрослеющий в тридцатые годы молодой повеса, влюблённый в поэзию Золотого века, ежеминутно готовый к дуэльной схватке, остроумный и озорной – вместе с тем, неожиданно чётко соблюдающий законы чести и проявляющий человеческое бесстрашие в бою.

Новое, уже XX века «шестидесятничество» наследовало гусарским традициям только внешне; скоро выяснилось, что вообще эти ребята в разноцветных пиджаках – они про другое, противоположное. По их части: с пьяных глаз бесстрашно звонить по прямому телефону генсеку в случае появления российских войск где-нибудь в Праге, требуя их вывода, и тут же оголтело рифмовать свои патетичные мысли, задыхаясь от ощущения своей правоты.

В сущности, перед нами были те же «шестидесятники», что веком раньше дерзили старику Вяземскому и кривили лица от одного имени Дениса Давыдова.

Булат Окуджава и его собратья, клявшиеся Золотым веком, брали за основу вещи чаще всего второстепенные.

Золотой век стоял на том, что Россия будет не просто говорить с Европой на равных, но и время от времени навязывать ей свою волю. Новейшие «шестидесятники» все эти позиции, размахивая сорванными флагами, сдали.

Так едва восстановленная связь времён снова надорвалась.

Быть может, путь Петра Вяземского мог воспроизвести в XX веке Борис Слуцкий: от очарованности имперским гусарством и личного участия в трудах и забавах военных – к либеральной фронде, а затем – жесточайшему разочарованию и душевной болезни. Но если б Слуцкий, выздоровев, прожил на десять лет больше, повторив рисунок судьбы Вяземского, вполне можно было б ожидать его сдвига вправо, какой был совершён отчасти Бродским, а следом – Евгением Рейном.

Но это лишь предполагаемые варианты личных дорог, оставшиеся вне, с позволения сказать, мейнстрима.

Поэтическая традиция второй половины XX века замкнулась если не целиком, то по большей части на Серебряный век: с одной стороны – «ахматовские сироты», с другой – «почвенники», навек заплутавшие меж есенинских берёзок.

Нежданная и восхитительная удача поэта Бориса Рыжего объяснялась тем, что он интуитивно миновал Серебряный век вообще – там и так все кормились, – следом он игнорировал «шестидесятников», – и, наконец, взял за основу Золотой век и его реинкарнацию в тридцатых. То есть поженил поэзию Давыдова, Полежаева и Вяземского, а также Ауговского и того же Слуцкого, – с окраиной своего родного Екатеринбурга.

И выяснилось, что идеологически и мелодически Золотой век оказался и умней, и современней Серебряного.

Так Рыжий выиграл звание первого поэта. Потому что до понятого им, по большому счёту, в его поколении не додумался никто.

 

Весьма поэт, изрядный критик, картёжник, дуэлянт,

политик, тебе я отвечаю вновь: пожары вычурной Варшавы,

низкопоклонной шляхты кровь – сперва СИМВОЛЫ НАШЕЙ

СЛАВЫ,

потом – убитая любовь, униженные генералы и осквернённые

подвалы:

где пили шляхтичи вино, там ссали русские капралы!

Хотелось бы помягче, но, увы, не о любви кино.

О славе!

 

Это – Рыжий.

СИМВОЛЫ НАШЕЙ СЛАВЫ – заглавными Рыжий набирал для самых слепых. «Хотелось бы помягче, но…»  (ударение на О. прим. публ.)

В этих стихах мы, конечно, видим ироническое понижение, но не настолько ироническое, как многим хотелось бы.

Феномен Рыжего в том, что он был – хоть и не по крови, но по сути своей – аристократом, а явил себя – как поэт народный, низовой, окраинный (у нас почти вся страна – окраина), принёсший нам всем оправдание.

А его собратья по ремеслу, поколением старше или поколением моложе, сплошь и рядом бывшие разночинной чернью, – навязчиво выдавали себя за аристократию духа. И при этом перо макали в дёготь, а то и во что-то вовсе непотребное, и несли нам всем свою желчную укоризну.

Рыжий ни с одним символом нашей славы счёты не сводил, но смотрел на эти символы и символы (ударение на О. прим. публ.) удивлённо и предслёзно. Государство и народ он ни разу друг другу не противопоставил.

По тем временам это было невероятное достижение; и мы догадываемся, кто его этим вещам научил: например, герои книги, которую вы держите в руках.

Дорожку Рыжий угадал отличную: через серебряные головы – и в дамки.

Даже не умея вынести заявленную задачу на своих плечах, Рыжий наверняка знал сам и другим напомнил: истинная русская поэзия и русская проза – не только ирония, горечь, разочарование, – это ещё и вера, порох, огнь. Это – золото.

…Хотя не один он, конечно, об этом догадался в своём времени. Просто Рыжий – слишком яркая и наглядная история.

Если же сделать мгновенный снимок сверху, то можно увидеть вот что.

Достигая поэтической зрелости, всё чаще искали ответов уже не в Серебряном веке – с некоторой даже нарочитостью обрывая с ним связи, – а в Золотом, такие разные поэты, как Юрий Кузнецов или Станислав Куняев с одной стороны, и Александр Кушнер или Юрий Кублановский, с другой.

О ситуативном и в самом широком смысле внешнем сходстве Александра Семёновича Шишкова и Александра Андреевича Проханова – писателя и автора воззваний к народу, целую жизнь кочевавшего с войны на войну, – мы уже упоминали.

Что бы сам Эдуард Лимонов ни говорил по поводу Золотого века, в его судьбе – и военной, и поэтической, и политической – странным образом с каждым годом куда больше, чем Че Гевара или Чарльз Буковски, отражаются то Пётр Чаадаев (с его «русским психо»), то Павел Катенин (с его русофильством, замешанным на европейской культурной подкладке, с его злобным критицизмом и чудачествами), то Бестужев-Марлинский (один из первых русских литераторов, осмысленно занимавшийся «героическим жизнестроительством»).

Толстовской традиции наследует прекрасный писатель и «афганец» Олег Ермаков.

«Модернизированные» гусарские традиции на очередном витке явлены сегодня в поэзии и поведенческой модели бесстрашного военкора донбасской и сирийской войн, товарища и собутыльника всех легендарных полевых командиров Семёна Пегова.

…Но об этих примерах мы поговорим в следующий раз.

То, что список невелик, пугать нас не должно: «Взвод» часто бывает в меньшинстве.

Мал он ещё и по той, главной на сегодняшний момент причине, что новоявленная аристократия больше не воюет и о войне не пишет – ведь она выше этого.

Народ, вместо аристократии, сам сочиняет себе военные песни; и получается у него хуже – его никто этому, увы, не учил.

Новую аристократию придётся создавать по другим принципам: мы в плену у самозванцев.

 

* * *

 

Высокое воинственное и вместе с тем религиозное чувство явлено русским словом.

Это чувство не столько атакующее, сколько жертвенное.

Но чтоб нас заполучить в качестве жертвы, вам придётся обломать все когти.

Здесь была когда-то выращена порода поэтов, которая умела пользоваться порохом; и забыть их уроки нам не удастся.

Они были не просто великими литераторами и воинами.

Именно эти поэты стояли защитой всех униженных, малых, слабых.

Когда победительно и неумолимо пришли этой породе на смену лукавцы, презирающие всякую военную брань и самый вид оружия, одновременно – вот парадокс! – литература наша стала характеризоваться презрением к маленькому человеку, особенно, конечно, к маленькому русскому человеку, как к наиболее маленькому и неказистому человеку в мире, к его «рабскому сознанию», или даже бессознанию, но тоже рабскому.

Непрестанное стремление развенчать русскую историю как таковую, выставив её каруселью варварства и воровства, – вот что стало одной из основных задач литературы; и делалось это как бы ради блага маленького человека, хотя он об этом никого не просил.

Само слово «Отечество» выпало из литературного обихода; ирония и сарказм подменили элементарные человеческие понятия: долга, чести, почитания отеческих гробов. Патернализм стал синонимом конформизма и душевной низости.

Как быть, что с этим делать нам, когда, казалось бы, спасенья нет?

Есть: за нами стоит спецназ русской литературы.

И, наконец, мы имеем оберег на все времена – имя Пушкина.

Он – тот самый русский человек в идеальном виде, который, как предсказывал другой гений, должен однажды явиться. Вроде бы уже пора.

В нашей же истории Пушкин не просто идеальный символ Золотого века, но и фигура, удивительным образом объединяющая всех, собранных в этой книге.

Державина Пушкин почитал за гения.

Нежнейшая дружба связывала Пушкина с Чаадаевым, и сложная дружба – с Владимиром Раевским.

Замечательное приятельство Пушкин водил с Батюшковым и с Денисом Васильевичем Давыдовым, поэзией которых был восхищён.

Катенина Пушкин принимал как первого критика в России и великолепного драматурга.

В Бестужеве-Марлинском видел литератора, обучавшегося в России литературному ремеслу быстрее всех прочих.

Про его отношение к Вяземскому и говорить нечего: то была любовь; хоть и, как всякая любовь, непростая.

Знаем мы и то, как изменилось отношение Пушкина к Александру Семёновичу Шишкову.

Помним, как Пушкин и Вяземский ездили в Тверь навестить опального Фёдора Глинку, которого Александр Сергеевич очень ценил.

Все описанные в этой книге персонажи соединены и сведены воедино жизнью и душой Пушкина. Все, кроме Державина (он искал Пушкина на том самом лицейском слушании, и не нашёл), жали Пушкину руку, и несли её тепло.

Мы не вправе были вносить Пушкина в наш «Взвод»: он не стал военным, не имел воинских званий; хотя просился в гусары (и советовался об этом с Чаадаевым), дважды собирался на войну (первый раз – в компании Владимира Раевского, второй раз – с Петром Вяземским) – и его не допускали.

В полной мере не сложившаяся личная воинская история – одна из постоянных пушкинских рефлексий, пронесённых через всю жизнь: первое из цитируемых ниже стихотворений написано в 1815 году, последнее – в 1836; между ними – без малого двадцать лет, весь пушкинский поэтический путь; и какие неизбывные эмоции! Более того, «Была пора…» – последнее из существующих серьёзных стихотворений Пушкина, то есть, в некотором смысле, его завещание: о так и не прошедшей зависти к тем, кто положил голову за Отечество.

 

                   Увы! Мне не судил таинственный предел

                   Сражаться за тебя под градом вражьих стрел!

                   Сыны Бородина, о кульмские герои!

                   Я видел, как на брань летели ваши строи;

                   Душой восторженной за братьями спешил.

                   Почто ж на бранный дол я крови не пролил?

 

    («На возвращение государя императора из Парижа в 1815 году»)

 

                   Но, лаврами побед увиты,

                   Бойцы из чаши мира пьют.

                   Военной славою забытый,

                   Спешу в смиренный свой приют.

 

                                      («Послание к Юдину», 1815)

 

                   На юных ратников завистливо взирали,

                   Ловили с жадностью [мы] брани [дальний] звук,

                   И детство негодуя проклинали,

                   И узы строгие наук.

 

                                      («Воспоминания в Царском Селе», 1828)

 

                  

Вы помните: текла за ратью рать,

                   Со старшими мы братьями прощались

                   И в сень наук с досадой возвращались,

                   Завидуя тому, кто умирать

                   Шёл мимо нас…

 

                                                («Была пора…»)

 

Тем не менее, при первой же возможности Пушкин, хоть и оставаясь гражданским человеком, переоделся в военную форму и с настоящим упоением поучаствовал в нескольких делах летом 1829-го на одном из фронтов русско-турецкой. О чём с гордостью, на всех основаниях, написал:

 

                   Был и я среди донцов,

                   Гнал и я османов шайку;

                   В память битвы и шатров

                   Я домой привёз нагайку.

 

                   [На походе, на войне]

                   Сохранил я балалайку,

                   С нею рядом, на стене,

                   Я повешу и нагайку.

 

                                               (осень 1829)

 

О том же самом – в другом его стихотворении:

 

                   Зорю бьют… из рук моих

                   Ветхий Данте выпадает,

                   На устах начатый стих

                   Недочитанный затих —

                   Дух далече улетает.

 

                                                (осень 1829)

 

(Стоит пояснить, что выражение «зорю бьют» означает барабанный бой в военном лагере; тут уже действительно не до Данте, когда дела суровые предстоят.)

Вспомним и о том, что Пушкин очень постарался, чтоб его брат Лев попал в полк, направленный на подавление польского восстания.

Сам, тем временем, стремясь участвовать в том, что называется ныне «войной информационной».

В 1830 году Пушкин просил Бенкендорфа: «Ныне, когда справедливое негодование и старая народная вражда, долго растравляемая злостью, соединила всех нас против польских мятежников, озлобленная Европа нападает покамест на Россию не оружием, но ежедневной бешеной клеветою… Пускай позволят нам, русским писателям, отражать бесстыдные и невежественные нападки иностранных газет».

А четыре года спустя, в 1834 году Пушкин писал о московских полонофилах и западниках: «Грустно было слышать толки московского общества во время последнего польского возмущения. Гадко было видеть бездушного читателя французских газет».

Так что – объективно – без него «Взвод» неполон.

 

                   Мне бой знаком – люблю я звук мечей;

                   От первых лет поклонник бранной славы

                   Люблю войны кровавые забавы…

 

– вот вам Пушкин!

Люблю войны кровавые забавы. Хотелось бы помягче, но, увы, не о любви кино.

Муза Пушкина, как сам он признавался:

 

                   Любила бранные станицы,

                   Тревоги смелых казаков,

                   Курганы, тихие гробницы,

                   И шум, и ржанье табунов…

 

Можно за Пушкина досказать и додумать то, что в нём иные хотели бы видеть, а можно выслушать его самого:

 

                   Но что прелестней и живей

                   Войны, сражений и пожаров,

                   Кровавых и пустых полей,

                   Бивака, рыцарских ударов,

                   И что завидней кратких дней

                   Не слишком мудрых усачей,

                   Но сердцем истинных гусаров?..

 

Наш Пушкин – автор «Полтавы», «Полководца» и «Бородинской годовщины»; он написал «Клеветникам России» и «Войну»: там сказано всё.

Получается, что и в этом – военном – смысле фигура его оказывается всеохватывающей, неотменяемой, определяющей.

Перечитайте, как минимум, названные нами стихи, или «Путешествие в Арзрум» – безупречный образец военного очерка. Станет очевидным, что если этому взводу нужен взводный, то он есть: Пушкин.

Равнение на солнце.

Время оставить Бронзовый век и возвращаться в Золотой.

 







0
0
0



Комментировать